Галина Петровна сморгнула слезы и тоже засмеялась.
— А давай, — сказала она, тоже переходя на «ты». — Научи. — И насмешливо прибавила: — Зая.
Седлов принес обещанные сведения через неделю, хотя узнал все, что было нужно, через час — невелика оказалась цаца, этот Николай Иванович Машков. Галина Петровна взяла тощую картонную папку, улыбнулась — как ей казалось, совершенно беспечно.
— Кофейку? — предложила она. — Сама сварю.
— Тогда точно не надо, — засмеялся генерал. — Да не томись, читай, там никакого криминала.
Галина Петровна улыбнулась еще раз, забыв про прежнюю улыбку, так что получилось больше похоже на мучительный оскал. Надо будет на всякий случай присмотреть и за этим полудурком, решил Седлов, быстро, по-молодому, преодолевая один лестничный пролет за другим и звякая мысленными шпорами. Старые связи — как старые раны. Сто лет молчат, а потом раз — и ты уже на том свете.
Генерал еще не покинул подъезд, а Галина Петровна уже знала, что Николенька никуда не делся, не был осужден, сослан, даже не уехал никуда. Он все эти годы преспокойно проживал в городе Энске в двухкомнатной квартирке (2-й Трудовой пер., 14/1, кв. 12), которую получил от государства… Галина Петровна встала, прошлась по комнате, снова села. Правильно — в 1959 году. Когда она вышла… Нет, когда ее выдали за Линдта. В том же 1959 году Николай Иванович Машков необыкновенно быстро и удачно (ни одного черного шара) защитил кандидатскую диссертацию и получил соответствующую прибавку к жалованию и место заместителя заведующего кафедрой химии и природных соединений, но уже не в политехе, а в университете, что было еще одним колоссальным скачком вперед, фактически — сменой социального страта. В настоящий момент по указанному адресу с гражданином Машковым проживает его жена — гражданка Машкова Наталья Ивановна, библиотекарь, и две дочери — Анна, восемь лет, и Екатерина, четыре года.
Выходит, он откупился от нее тогда точно так же, как родители, — просто откупился. Галина Петровна закрыла папку и попробовала представить себе жену Николеньки, его дом, девочек — но ничего не увидела, кроме своего неясного отражения в буфетном стекле. Чарки агатовые в серебряной оправе, Россия, XVII век. Серебро, оникс, позолота, резьба. Посуду Петровской эпохи она начала коллекционировать совсем недавно, а места уже катастрофически не хватало. Надо поискать еще одну горку для посуды, хорошо бы с глухой резьбой, подумала Галина Петровна и сама удивилась, до чего же ей не больно.
В столовую заглянул Линдт. Ты занята, фейгеле? Мне тут билеты предлагают на гастроли Большого. «Лебединое озеро», конечно, не шедевр, но, говорят, сама Плисецкая танцует. Хочешь на балет? Галина Петровна кивнула и улыбнулась — неожиданно, почти нежно. Балет — это прекрасно, сказала она. Всегда ненавидела балет. Хочу, конечно. А потом — в «Центральный», да? Напьемся до упаду!
Линдт просиял, быстро, точно клюнул, поцеловал жену и тотчас, как чертик, скрылся. Галина Петровна проводила мужа глазами и непроизвольно потерла плечом щеку, вытирая влажный след.
Все, что ей теперь оставалось, — так это ждать, когда он умрет.
Но теперь она, по крайней мере, будет ждать весело.
Так и получилось — девять лет с 1971 по 1979 год стали для Галины Петровны если не самыми счастливыми, то уж точно — самыми безмятежными за всю жизнь. Советский Союз — во всяком случае, Советский Союз Галины Петровны — был богат, уверен в себе и великолепен, как никогда, словно беспечный подгулявший барин, еще не подозревающий, что через пару подворотен шпана сдерет с него отличную, на хорях, шубу и пустит, улюлюкая, бежать по морозу в одних подштанниках, жалкого, униженного, залитого кровавой юшкой из разбитого носа. Но такой исход не мог предположить даже всезнающий Линдт.
Он все чаще не ездил в свой институт, оставался поработать дома, и все чаще это не раздражало Галину Петровну, которая, последовательно пережив вещественную страсть к антикварной посуде, мебели и украшениям, добралась наконец и до книг, а тут лучшего советчика, чем Линдт, в Энске было не сыскать. Они даже завели что-то вроде полуденного ритуала: Галина Петровна приносила в кабинет мужа чай в тяжелом серебряном подстаканнике работы Хлебникова (не того, безумного, что называл себя председателем земного шара, а честного московского купца 1-й гильдии Ивана Петровича Хлебникова, известного на всю Россию своей ювелирной фабрикой на Швивой Горке близ Таганки), и Линдт, с наслаждением отодвинув опостылевшие за жизнь бумаги, принимался за ланч с разговорами, во время которого Галина Петровна незаметно съедала все принесенное мужу печенье.
Ешь, ешь, милая. Я рад, что тебе вкусно. А Голубинского надо брать, конечно, — «Историю русской церкви» и до революции было не достать, а уж сейчас, да в четырех томах! Состояние хорошее? А, лисьи пятна — это пустяки, это поправимо. Знаешь, он был профессор Московской духовной академии, этот Голубинский, очень славный старик и с очень несчастной судьбой. С Победоносцевым воевал всю жизнь. Да еще и ослеп к старости. Но добрый был — просто необыкновенно. Линдт замолкал, вспоминая Марусин голос — теплые колокольчики, не бездушные серебряные, а лесные, на тонкой нитке стебля, замшевые изнутри, лиловые и розоватые. Ее рассказы про Голубинского, который бывал у Питоврановых дома еще в дочалдоновские ее, девичьи времена.
Господи, подумать только, я сам еще тогда не родился!
Галина Петровна терпеливо пережидала, пока Линдт покончит с мысленными лирическими спазмами, — судьба Голубинского не волновала ее совершенно, другое дело — состояние его переплета. Линдт спохватывался, возвращался к прежней теме, и так, болтая, они проводили час, а то и больше, пока Галина Петровна не вспоминала наконец, что ее ждут в парикмахерской или у портнихи. Иной раз она даже сама чмокала мужа на прощание. Это было так похоже на нормальную семью, что не грех и ошибиться.
Галина Петровна стала куда спокойнее, чем прежде: меньше тиранила прислугу, реже устраивала истерики — ужасные, скучные, сухие, как грозы, с криками и битьем посуды — ценную, впрочем, не колотила никогда. Она была почти счастлива — и сама практически перестала замечать это «почти». Жизнь в целом устраивала ее полностью, а с частностями можно было справиться или смириться — как с ускользнувшей в сток любимой сережкой или скоропалительной женитьбой Борика.
Борик, которого родители замечали не чаще, чем какой-нибудь предмет обстановки — господи, откуда у нас эта дурацкая ваза? ах, да, это же Лысиковы подарили, — вопреки всем педагогическим и человеческим законам вырос славным парнем, немного тюфяковатым, но не представляющим для психотерапевта ни малейшего интереса. Еще один пример того, что хороший достаток уродует детскую душу куда меньше беспросветной маргинальной нищеты. Борик был так же замечательно равнодушен к отцу с матерью, как и они к нему, но это было веселое, вежливое равнодушие хорошо воспитанного молодого человека, вынужденного делить кров с едва знакомыми и лишь самую малость докучными людьми. Рыжеватый, толстозадый, смешливый, он не унаследовал ни способностей Линдта, ни красоты Галины Петровны, зато неизвестно у кого взял ловкие умные руки и большую часть времени проводил в своей комнате, склеивая модели парусных судов, прекрасных и хрупких, как засушенные бабочки.
Иногда к Борику приходили товарищи — такие же, как и он, добрые, ленивые, богатые и балованные мальчики. Они много и азартно спорили о будущем мира и холодной войне, слушали американские пластинки и обменивались ужасными слепыми копиями диссидентских рукописей, написанных по большей части так скверно, что их следовало бы не только запретить, но и сжечь. Это были милые мальчишеские игры, подростковая прививка свободомыслия, без которой потом было бы слишком трудно влачить незавидную судьбу советских торгпредов и атташе.
Школу Борик закончил без троек — может быть, потому что Галина Петровна вечно забывала, в каком классе он учится. Однако скромного аттестата вполне хватило, чтобы поступить в университет на факультет машиностроения: фамилия Борика и его отчество освежающе действовали на любую приемную комиссию Энска. Линдту даже не пришлось никому звонить — да, впрочем, он, если честно, и не собирался.